Леонид Енгибаров
зонтик
…Немного помолчав, она сказала: «Но нам же негде жить, у нас нет дома».
Он рассмеялся и сказал, что у него есть зонтик, совсем новый, который сам раскрывается, если нажать кнопку. И зонтик – это прекрасный дом, очень уютный для двоих. Правда, у него нет стен, но зато стоит протянуть руку, и вы узнаете, какое на улице время года, например, прошла весна или всё ещё идёт.
С таким домом, как зонтик, удобно путешествовать, приятно слушать дождь и ещё…
Но она не спросила «что ещё…» и ушла к другому, у которого была однокомнатная квартира со всеми удобствами, но, наверное, всё-таки не было такого зонтика, а если и был, то, согласитесь, зачем человеку два дома, это же смешно…
Теперь, спустя много лет, она наконец поняла, какой это был чудесный зонтик, маленький парашют, держась за который вдвоём, можно улететь далеко-далеко, особенно в дождливые дни… И она тоскует в своей уже трёхкомнатной квартире, потому что, чем больше квартира, тем дальше друг от друга те, кто в ней живут, и когда идёт дождь, она готова броситься вниз, чтобы разыскать свой зонтик, но разве с пятнадцатого этажа узнаешь, какой зонтик твой?
А если и узнаешь, то ведь неизвестно – исправно ли сегодня работает лифт.
дом
Наш светлый, огромный, как океанский корабль, дом плыл среди сосен; когда ветер раскачивал их, они скрипели, и тёмно-зелёные паруса то чуть приближались, то чуть-чуть удалялись от нашего белого корабля, обнажая холмистый горизонт и другие далёкие корабли, на которых люди плыли по Земле.
На нашем корабле жили чудесные люди. Главное, что большинство из них умело волноваться. А это очень важно – уметь волноваться. Волновалась перед каждым концертом Наденька и успокаивалась, счастливая приезжала вечером с цветами и со своей скрипкой. Счастливая, готовая к новым волнениям.
Нил Нилыч из 7-ой квартиры курил по две пачки «Беломора» в день, когда у него на заводе шла рекордная плавка.
Леонид с четвёртого этажа, любимец всех наших мальчишек, становился грустным и решительным, когда нужно было играть с ЦСКА, и всех убеждал, что он просто так, в общем… всё… завтра будем… ну… да… не знаю.
За три недели до сдачи квартального плана начинал вздыхать экономист тов. Сергеенко.
Не волновался только один человек. Он жил на втором этаже, вовремя уходил на работу, вовремя приходил, отдыхал, делал всё как все… и никогда не волновался.
Однажды я не выдержал. Мы встретились в подъезде нашего дома. Я остановил этого человека и, смущаясь, сказал: «Простите, пожалуйста, я заметил, что вы никогда не волнуетесь, вы всегда спокойны. Отчего это? Может быть, вам плохо, может быть, у вас несчастье?»
«Нет, – сказал человек, – у меня всё в порядке».
«А разве можно жить и не переживать, не мучиться, не волноваться?»
«Ну чего ты заладил – волноваться, мучиться, посуди сам – указания у нас есть? Есть! Генеральная линия намечена. Инструкция тоже всегда есть! А ты волнуешься. Глупый ты ещё. Недопонимаешь».
Он похлопал меня по плечу и совершенно спокойно, не волнуясь, ушёл своей дорогой.
Хорошо бы он опоздал на наш корабль!
яблоня
Если немного постоять под колоннами Большого театра, примерно в восемь вечера, за полчаса до выхода Плисецкой, потом дойти по улице Горького до памятника Пушкину, спуститься бульварами к Трубной, деликатно не замечая влюблённых, и по кирпичным аллеям скверов, завёрнутых в мягкую весеннюю зелень, добраться до Марьиной Рощи, тогда за мостом железной дороги, там, где недавно стояли старые домики, можно в вечерних сумерках увидеть белоснежную яблоню – балерину в белоснежной пачке, одну среди ошалевшего от любви и преданности бурьяна, и услышать овацию восхищённого электропоезда – с жёлтыми глазами-окнами, проносящегося к далёкому морю.
Наверное, некоторые мне скажут: «Зачем весь этот долги путь, когда можно сесть на такси?» Конечно, можно, только там, за мостом, вы ничего не увидите, потому что будет ещё светло.
парень, который придумал колесо
В двадцать пятом веке, наконец, разыскали, воскресили и стали чествовать того, кто изобрёл колесо.
А он ходил, печальный, с одного молочного банкета на другой, и каждый раз, захмелев от парного, бил себя в грудь:
- Братцы, что вы меня хвалите, я-то что? Колесо, ведь оно, как луна, как солнце, опять же круги по воде идут, если камень бросишь… Не много ума надо, чтоб до колеса допереть… А вот кто ось придумал – это да!
Хороший был этот парень, который придумал колесо.
после гонки
Больница – место опасное. Лежу в палате № 17. Голова у меня еле шевелится. Правая рука ещё туда-сюда, а левая, вместе со своей тёзкой – левой ногой, в гипсе и через блок в потолке гирями поддерживается.
Ко мне всеобщее внимание. Весь персонал собрался. Столик с едой прикатили. Ещё бы, человек пострадал на международной велогонке. Самым первым шёл… в магазин. А они на меня налетели.
Медсестра говорит: «Больной, вот вам градусник». Я думаю, встряхнуть надо. Встряхнул рукой, а она у меня потная. Градусник отскочил и – сестре в ногу. Отвели её. Осколки выковыривать. Тут дядька в халате, здоровый, на борца похожий, говорит: «Что ж ты делаешь?» Я дёрнулся, хотел приподняться, сказать, что, мол, нечаянно. А гиря, которая ногу подтягивала, качнулась и дядьке по затылку. Тот на меня. Я ему яблоко. Он яблоком в сердцах замахнулся… и нечаянно главврачу в переносицу. Главврач пошатнулся, но устоял. Оперся правой рукой и попал в суп на столике. Дёрнулся главврач, а миска полетела в санитара, он шёл первым и нёс носилки с настоящим гонщиком, с тем, который на меня раньше всех наехал. Бросил санитар носилки и схватился за ошпаренное место. Гонщик упал с носилок, очнулся, вскочил и как закричит: «Финиш, наша взяла!» – и бросился целовать ухо-горло-нос. Миловидная такая женщина. Поцеловал и, не знаю отчего, опять потерял сознание. Она его не удержала, и оба упали на дядьку, похожего на борца, а когда он упал, я проглядел.
После этого происшествия большинство больных пошло на поправку. Я теперь уже на костылях. Хожу в палату № 16. Там лежат все, кто в тот день пострадал.
самая длинная ночь
Это случилось в ночь с 21 на 22 декабря. Ночь была длинная-предлинная. Она стала казаться бесконечной. По городу поползла сплетня, страшнее самой ночи. Её Гадкое Ползучество Сплетня: «Ночь не кончится… ночь не кончится… ночь никогда не кончится…»
Устало мигали фонари, потрескивали и горбились языки огней. Электричество было на исходе. А кому же тогда светить и гореть, а значит, и сопротивляться…
Был отдан приказ: собраться всем на главном стадионе и обсудить создавшееся положение.
Всем, Всем, Всем… замигало на стадионе световое табло, передавая приказ, и эта весть треском электрических зарядов молниеносно распространилась по городу.
Первыми на стадион прибыли уличные фонари, покачивая головами-лампами, старые и модерновые с так называемым дневным светом, которого они, кстати, сами стыдились и между собой называли покойницким. За ними прискакали модницы – настольные лампы в разноцветных мини-абажурах. Притащились с киностудии огромные «диги», целыми семьями, со своими «бабками» и «бебиками», они трещали и шипели остатками графитных углей, волоча за собой толстые кабели, без которых они никогда и нигде не появлялись. Примчались на стадион автомобильные фары, тараща свои глаза.
А приглашённые всё прибывали и прибывали, стадион сверкал и переливался тысячью огней. Кого здесь только не было!
Около главной трибуны примостился маяк, огромный, апоплексически красный от натуги, ведь пришлось тащить с собой на стадион и старуху-башню. С ним рядом – его брат, тоже маяк. С детства его мучила наследственная болезнь маяков – мигание.
Коптила небо неумытая керосиновая лампа, дочь известной в городе керосинки, – её ещё с вечера накачали, – убеждала всех, что она, мол, никогда не изменяла своему примусу, и, мол, взорвался он совсем не поэтому. Карманный фонарик носился по всему полю, путаясь между основаниями и треногами, пока его батарейка не села, и тогда он угомонился. Стеариновая свеча примостилась около военного прожектора, она таяла от любви, обливаясь стеариновыми слезами, а он тупо уставился в небо и молчал: не переносил женских слёз. Засиженная мухами шестисвечовая лампочка ругалась на чём свет стоит. Два светофора безуспешно пытались навести порядок, а новые всё прибывали и прибывали, не было только вечного огня, но на него никто не обижался, все понимали – он на вечном посту.
Говорили и кричали одновременно, ораторы уже осипли, каждый жаловался на свою беду, кто – на перекаливание волосков, у кого лопнули стёкла, уже троих отнесли в медпункт с коротким замыканием.
Только квадратные тёмно-красные огни из кинотеатров с надписями «вход» и «выход» молчали. Они у себя на работе такого насмотрелись, что их уже ничем нельзя было удивить.
И вдруг в разгар всеобщего волнения на световом табло стадиона вспыхнули первые лучи Солнца! Все стихли.
Медленно после тяжёлой борьбы всходило Солнце. Старое доброе Солнце, дружившее ещё с Маяковским. Оно не стонало и не паниковало, оно боролось. И победило. И сейчас оно грустно улыбалось, распрямляя свои лучи. И всем стало немного стыдно за своё малодушие. Все стали гаснуть и расходиться со стадиона, давая себе слово всегда бороться до конца.
двадцать золотых метров
После тяжёлой тренировки я сижу в углу зала и сматываю с рук бесконечные бинты. Тело налито усталостью, и мысли тянутся, как утомительные тренировочные раунды. Я пытаюсь вспомнить что-нибудь светлое, радостное…
За свою жизнь, боксёрскую и человеческую, я, как и каждый человек, прошел по многим дорогам.
Были счастливые и трудные, были лёгкие и никчемные…
И, конечно, из всех дорог я больше других помню дорогу славы, два десятка метров до пьедестала почёта, и листья, ладони-листья на ветвях человеческих рук, бьющихся от тысячеголосых криков восторга и ликования, и это было моё сегодня, длинное сегодня до завтра, до послезавтра на все далёкие завтра. Было тогда только счастливое, бесконечно счастливое сегодня.
Так думал я в тот день.
Он прошёл и стал вчерашним, а сегодня наступило тихое завтра, и совсем не «двадцать счастливых» метров ждут меня впереди. Но я всё-таки счастлив, потому что тяжёлый путь познаний и преодолений себя, мира, в котором я живу, дороже, чем золотые двадцать метров, которые там, в конце, ждут меня. Ждут.
в бою ничьих не бывает
Третий раунд. Через минуту. Тот самый, который решит бой. Я сажусь, нет, падаю на табуретку в своём углу. А через минуту, нет, уже через пятьдесят секунд… В углу напротив – твой противник и твой друг Толька Завьялов. Его боковые – это всё равно что вращающийся пропеллер самолёта. Осталось тридцать секунд. Всё знаю: надо разрывать дистанцию и бить сухо слева, справа, слева и снова кружить по рингу. Осталось двадцать секунд. Чёрт с ним, с этим Толькой, ну будет у меня не 124 победы, а столько, сколько было – 123. Тоже ведь немало. Осталось пятнадцать секунд – третий раунд, мучительный, долгий и безжалостный… И тогда старый боец, мой тренер, добрый и мудрый наставник, находит нужные слова: «Встань, малыш, встань, и будь мужчиной, ибо в бою ничьих не бывает».
Теперь, спустя много лет, я уже не помню, выиграл я у Тольки Завьялова или нет, помню только, что я встал.
вначале
На закате, под деревом, у реки кто-то поцеловал девчонку. Потом были племена, государства, войны, олимпиады, восстания, Освенцим, свобода, гении, миры, вселенная.
Это всё было потом.
Но вначале во вселенной, в одной из галактик, на планете около солнца, у реки, на закате, под деревом кто-то поцеловал девчонку.
нарисованный
Есть один художник, который нарисовал меня.
И теперь я живу.
Нарисованный.
И там и тут. На бумаге и здесь, где-то между осенью и зимой. И где я настоящий?
Я заметил, что не всё у меня хорошо получается правой рукой, раньше я думал это потому, что я левша, но теперь я вижу, тебе не удалась на рисунке моя правая рука. Вот в чём дело.
И ещё я стал тоньше чувствовать, меньше грубить, в этом виноваты твои тонкие линии. Я живой или нарисованный?...
Я, твой нарисованный, – живой.
И даже смешно, не знаю, как сказать: ты меня нарисовала или нарисовал.
Потому что ты художник, значит, ты нарисовал, но ты женщина, и без тебя я не живой, мёртвый, как нарисованный.
Очень прошу, пожалуйста, подправь мою правую руку.